Гоголь-гимназист - Страница 35


К оглавлению

35

— Я знаю, о чем ты сейчас молился, — тихонько шепнул ему Данилевский, когда он наконец приподнялся с пола.

— О чем?

— О том, чтобы Павла Степановича что-нибудь задержало до конца спектакля.

— Ну, да!

— А что же ты покраснел-то? Но если его до сих пор нет, то, конечно, уже не будет.

Наступило время обеда, а о неисправном актере все еще не было ни слуха ни духа. Молодой заместитель его совсем уже приободрился и, сидя со своим приятелем на одном конце накрытого покоем (литерой П), необозримого обеденного стола, с тайной гордостью озирался по сторонам: «погодите вы, болтайте, шумите; вот ужо все разом замолчите, уши развесите, хлопать мне станете. Да помню ли я еще свою роль?»

И, сквозь неумолчный говор сотни обедающих, сквозь стук ножей и вилок, звон бокалов и стройные звуки домашнего оркестра на хорах, в голове его проносились фраза за фразой из «Простака».

— Нельзя ли потише, господа! Дайте послушать его высокопревосходительство! — заметил кто-то из гостей в одну из пауз оркестра, и гам кругом улегся, все взоры направились к центру стола, где между именинницей и самым именитым гостем, князем Репниным, восседал хозяин.

— Да-с, милостивые государи и милостивые государыни, — говорил Дмитрий Прокофьевич приподнятым тоном, сообразно высокому предмету его речи, — незабвенная Фелица наша особенно благоволила к «принцам мысли» (ее собственное выражение), к каковым несомненно принадлежал и француз Дидро. «Я сама страдаю легисманией (манией законодательства), — писала она ему, — но имейте в виду, что вы, господа, работаете на бумаге, которая все терпит; вашей фантазии, вашему перу нет препон; бедная же императрица трудится над человеческой шкурой, которая зело чувствительна и щекотлива».

— Как верно сказано, как остроумно! — послышались кругом голоса.

— А кстати, дяденька, — обратилась к Трощинскому Ольга Дмитриевна, — случалось ли вам тоже обедать за интимным столом покойной государыни?

— О! и не однажды. За полчаса до выхода ее величества все удостоенные такой чести имели быть уже, по регламенту, в сборе в бриллиантовой комнате, разумеется, в подобающем гардеробе. Вдруг двери настежь, камердинер Зотов дает ордер с порога: «Крышки!» Крышки с блюд мигом долой, и входит сама государыня, в сопутствии либо калмычки, либо своих двух английских собачек.

— А приборы у всех были, верно, золотые?

— Нет, у одной лишь императрицы; у прочих-серебряные. Зато относительно кушаньев она отнюдь не была требовательна. Так одним из любимых блюд ее были русские щи; и что же? Поставят, бывало, перед ней горшок щей в белой салфетке под золотой крышкой, и она, как сейчас вижу, полной ручкой своей с короткими пальцами берет этак золотую разливательную ложку и сама разливает — суверенша стольких миллионов, коих вся судьба и счастье от нее зависит! И ласковым словом своим, ангельской улыбкой, простые щи, фабуле подобно, обращает для каждого в амброзию. Упражняясь в делах государственных, она так же просто, без всякой помпы оделяла достойных подвижников на поприще государственности несчетными милостями…

— К каковым подвижникам принадлежали и вы? — подхватил князь Репнин. — Ведь, занимая уже высокий пост, вы, Дмитрий Прокофьевич, были, кажись, еще совсем небогатым человеком?

— С подлинным верно. О трудах моих на пользу отечества судить не смею. Могу лишь засвидетельствовать, что нежданно-негаданно сразу был свыше золотым дождем осыпан.

— Как же это случилось? при какой оказии? Расскажите, пожалуйста.

— А вот при какой. Сижу я однажды в кабинете ее величества и компоную некий меморандум по преподанным мне ей конъюктурам. Сама государыня сидит вот этак тут же, напротив меня, со своей записной книжечкой, но безмолвствует, дабы не прерывать нити моих соображений. Внезапно, среди гробовой тишины, слышу ее глубокий, мягкий голос:

«— Слушай, Трощинский: до сих пор ведь не ведаю, есть ли у тебя какой достаток?

— Достаток, ваше величество? Есть, — говорю, — в Малороссии родовое именьице, да, все одно, как бы его и не было.

— Что же, мало от него дохода?

— Никакого, государыня; для меня, по крайней мере. Я все отдал родным.

— Родным! Так чем же ты сам-то живешь?

— Щедротами вашего величества.

Смолкла, наклонилась над записной книжечкой; взялся и я опять за перо. Вдруг слышу: звонит она в колокольчик.

— Подать мне карту западных губерний! Подали. Разложила она ее передо мной на столе.

— Выбирай.

Я так и вострепетал и вспрянул со стула.

— То есть как так выбирать, ваше величество?

— А так, в ознаменование моего особого к тебе расположения, выбирай, что больше приглянется.

Вот она, фортуна-то, хватай за чуб! Окинул я взором карту, но совесть зазрила, и ткнул я перстом на Кагорлык, маленькое местечко в Киевской губернии, ранее мне приглянувшееся.

— Вот-с, — говорю, — Кагорлык, коли будет на то вашего величества диспозиция.

— Садись и пиши; а я тебе продиктую.

Сел я и стал писать. И что же вы полагаете, милостивые государи и милостивые государыни мои? Пожаловала она мне с Кагорлыком и все Кагорлыкское староство да еще два других впридачу: Вербовецкое и Хрептьеское, Подольской губернии. Могу ли описать вам прилив чувств, с коими я преклонил тут колена перед великодушнейшей из монархинь?»

Растроганный воспоминанием о рассказанном им сейчас достопамятном случае, старый вельможа отер себе рукой глаза. На мгновение за столом воцарилось почтительное молчание; вслед затем все кругом заговорило еще оживленнее прежнего.

35