Глубоко переведя дух, он крикнул с возможным одушевлением: «Nach Prag!» — махнул родителю рукой: «Adieu», мол, «lieber Vater», и давай бог ноги. «Уф»!
— Что, брат, так скоро? — удивился Кукольник при виде входящего в «актерскую» Гоголя.
— Отзвонил как по нотам, — был ответ. — Семене! умываться!
Когда, полчаса спустя, занавес взвился в последний раз и на любительских подмостках шипящая немецкая речь сменилась благозвучной французской с веселыми куплетами, Гоголь, прежний гимназистик в форменном платье, вошел также в зрительный зал. Зал был битком полон.
— Сюда, Яновский! — позвал его кто-то из задних рядов.
Около самой стены он увидел Высоцкого, настоятельно кивавшего ему издали. Не без труда пробрался он к нему между тесно уставленными стульями.
— Ты, верно, много выпустил из своей роли? — тихонько спросил Высоцкий, отодвигаясь на своем стуле, чтобы дать своему новому другу место около себя.
— Все выпустил, кроме интродукции и финала! А другие разве тоже заметили?
— Кажись, что нет. Только Билевич что-то шепнул Орлаю, и тот плечами пожал. Многие ли тут смыслят по-немецки? Большинство, конечно, думало, что так и нужно. Что такое, скажи, это большинство? Что весь наш милый Нежин? — стадо баранов, которые сдуру блеют, что заблеет первый из них.
— Ну, извини, Герасим Иванович, в этом я с тобой не согласен!
— В чем?
— В том, что у нас здесь одни бараны: по-моему, Нежин — целый Ноев ковчег. Особливо хороши наши греки — так их и расписал бы!
— Difficile est satiram non scribere, — как говорит Ювенал. А что, Яновский, и то ведь, ты у нас писака; попытаться бы тебе пустить им в нос этакого письменного «гусара»? Разумеется, тихомолком, чтобы не выдать себя, и потом из-за угла наблюдать, как они в просонках расчихаются.
— Можно, — с задумчиво-лукавой усмешкой согласился Гоголь. — Только, чур, Герасим Иванович, другим об этом пока ни полслова!
— Ни-ни, само собой. А добрую щепотку бакуна с кануфером и я тебе, пожалуй, тоже на сей конец предоставлю.
И точно, едва лишь пахнуло весной и река Остер сбросила с себя оковавшую ее за зиму ледяную кору, а оголенные клены, вязы и липы гимназического сада оделись первым зеленым пухом, как богоспасаемый город Нежин также пробудился от своей зимней спячки расчихался, — расчихался от пущенного ему в нос «гусара». На всякое чиханье не наздравствуешься, и ни в чем неповинному Ивану Семеновичу Орлаю пришлось отбояриваться за своего питомца-школяра, когда перед ним, Орлаем, предстала вдруг депутация от наиболее расчихавшихся горожан-греков.
Когда в пятнадцатом веке турки окончательно завладели Балканским полуостровом и стали жестоко угнетать христиан-греков, последние целыми семьями эмигрировали в Малороссию. В числе городов, избранных эмигрантами для своей оседлости, был и Нежин. Благодаря предприимчивому, коммерческому духу греков и данной им Богданом Хмельницким привилегии — беспошлинного торга по всей Малороссии, торговля Нежина стала быстро развиваться. Греческая колония в Нежине сделалась силой, с которой тяжелым на подъем, ленивым хохлам не легко было считаться. Греки имели в городе не только свою собственную церковь, но и свой особый магистрат, который упразднен был только в 1870 году, с введением на всем юге общего городового положения. Впрочем, и в 20-х годах настоящего столетия нежинские греки во всем быте своем значительно уже поддались влиянию коренного населения и даже меж собой говорили по-малороссийски; только старики еще с грехом пополам знали язык своих предков; само богослужение в греческой церкви производилось уже на славянском языке. Вместе с тем, имея свое отдельное самоуправление и пользуясь по-прежнему торговыми привилегиями, местные греки крепко держались еще друг друга, хотя из всех характерных особенностей их старинного быта сохранилась в полной неприкосновенности едва ли не одна единственная — греческие колбасы, очень твердые и очень пряные.
Целым пудом этих самых колбас била челом Ивану Семеновичу и явившаяся к нему депутация:
— Прими, батечку пане директор, доброхотное приношение и защити!
Благородные черты Орлая вспыхнули огнем; он отступил на шаг назад от сложенного к ногам его «доброхотного приношения» и, с трудом поборов прилив гнева, сухо заметил:
— Вы, верно, ошиблись в адресе, господа. Никаких приношений я никогда ни от кого не принимаю.
Непритворное негодование «пана директора» было слишком явно, чтобы оставлять еще сомнение. Депутаты меж собой немного пошептались, затем главарь их, пузатый и смуглый, как навозный жук, выступил вперед.
— Ну, вже так! не обессудь, — сказал он и, с низким поклоном, сунул Ивану Семеновичу какую-то обтрепанную, засаленную тетрадку. — Почитай-ка.
— Да что это такое? — спросил тот.
— Возьми в ручки и прочитай: сам увидишь.
— Сам увидишь! — в один голос, как хор древних греческих трагедий, повторила за своим вожаком вся черномазая команда.
Не без опаски приняв тетрадь, побывавшую, судя по ее отталкивающему виду, уже в сотне неопрятных рук, Орлай взглянул на заглавную страницу. Там стояло:
Он раскрыл тетрадь.
— Да ведь это целый трактат…
— А уж тебе, батечку, ученому человеку, лучше нашего знать, как назвать такую непристойность. Читай.
— Но зачем мне читать «непристойность»?
— Сделай милость, читай!
Вся депутация разом отвесила опять поклон в пояс и повторила: